Почтовые голуби

Соломко Наталья — Почтовые голуби

В тот вечер я рано лёг спать: месть предстояла мне ночью, и, чтобы не вызвать подозрений в нашем тихом семейном кругу, я послушен был вечером и тих, как одуванчик, а голубятня стояла в центре двора.

Враг мой Тобик ночевал там, когда доблестный стрелок ВОХРа – его отец – приходил домой крепко навеселе. В эти нередкие случаи стрелок пел песню, всегда одну и ту же: «Па-а Дону гу-у-уляеть, па-а Дону Гу-уляеть…» – и пел хрипло и вдохновенно.

Мы боялись его. Но Тобика мы, конечно, боялись больше.

Тобик был опасен: он любил трясти старую яблоню, на нижней ветке которой, в трепете цветов и листьев, мы играли в самолёт. О, незабываемый ужас детства: Тобик, хохоча, трясёт яблоню, а я рыдаю там, в вышине, в двух метрах от земли, цепляюсь, вжимаюсь животом, лицом, коленками в шершавую, тёплую кору и неистово воплю: ма-аа!

Мама спасала меня и немедленно ставила в угол. Таким образом, в детстве у меня всегда был богатый выбор: упасть с яблони или стоять в углу. Я выбирал угол – ох, как хорошо он был обжит мною за долгие годы детства, он был моей маленькой родиной, началом всего остального мира.

В углу было скучно, но безопасно. За пределами же угла жизнь моя была страх и отчаяние, за пределами угла царствовал Тобик, жестокий и непонятный, как судьба. Я боялся его, большого, недостижимо взрослого, пять огромных лет разделяло нас. Мне было шесть, семь, восемь, Тобик щёлкал меня по носу и улыбался, не догадываясь, что ведь вырасту же я когда-нибудь… И вот я вырос и решил отомстить. В то лето мне исполнилось девять, а ужасный враг мой ничего не подозревал, свистал и щурил глаза в солнечное небо.

Месть моя должна была быть простой и страшной: я решил выпустить его голубей. Я был глуп тогда, я думал, они улетят, а голубей своих Тобик любил (я тогда уже догадался об этом, уже заметил, что, когда он возился с ними, его можно было не опасаться, потому что никого и ничего, кроме своих голубей, он не видел тогда).

Мстить надо было ночью, и я решился в один из вечеров, когда Тобиков отец сидел на лавочке у подъезда, а стало быть, не собирался петь свою песню и выгонять ночью сына на улицу.

Затаившись в постели, я так боялся уснуть, что уже и не помнил о предстоящем мне подвиге – я сам обрёк себя на него и сам забыл о нём, – а помнил только, что спать мне нельзя, нель­зя…

Было светло ещё, потому что лето было тогда, июнь; а во дворе шёл скандал. Слышно было отменно, и слова, выкрикиваемые внизу, подстёгивали и радовали меня, ибо дело касалось его, моего мучителя. Большой женский голос твердил надсадно:
– В милицию! Малолетний мерзавец, донжуан вшивый! К участковому пойду!..

– Иди куда хочешь! – отвечал злой голос Тобикова отца. – Ещё надо разобраться, кто кого совращает!

– Негодяй! – у женского голоса выросли крылья, и он полетел над двором, поднимаясь всё выше. – Яблоко от яблони!.. Хамское отродье!.. Пусть оставит мою дочь в покое!..

Там же, внизу – на лавочке у подъезда и за столом для домино – переговаривались соседи:
– Ну, удумал… Ах, паршивец… Смотрикася, шпана, а умён…

Соседи произносили текст, как ленивые статисты на плохонькой сцене, сочувствие их было наигранным, любопытство неискренним, и только женщина, пришедшая скандалить, чувствовала себя героиней, громкий её голос трепетал от едва сдерживаемой истерики:
– Выгнала ведь, негодяя, запретила ей, заперла, чтоб, говорю, я вас больше вместе не видала, в школу её провожала, из школы встречала, караулила, сторожила, думала, отстал, паршивец… А тут вон что..

Я не понял, что у них там произошло, как обвел вокруг пальца бдительную тётку хулиган Тобик, да и не старался понять. Для меня это был всего лишь голос за сценой, ибо в тот вечер я и сам герой хоть куда был, и выход мой скоро (только бы не уснуть), а мама не знала этого, стояла на балконе и слушала, что там во дворе, ей интересно было.

Я отчётливо помню светлый проём балконной двери и легкую мамину фигурку, потому что в этот момент я, притворяясь заспанным, прошествовал в туалет, неся под майкой толстенную книгу с картинками (я боялся уснуть у себя в комнате). Мама на балконе, отец смотрит в телевизор, потому мой проступок пока не был замечен, и мне удалось просидеть в туалете довольно долго. Уже стемнело, когда меня хватились, мама постучала и сказала сердито:
– Что ты там делаешь?

Я солгал, но через несколько минут меня всё равно выгнали. Забираясь в постель, я услышал, как мама сказала отцу:
– Совсем распустился! – но тут же выяснилось, что речь не обо мне: – Подучить на такое голубей!

– Сообразительный пацан, – хохотнул отец.

– Тебе смешно, а матери каково? – возмутилась мама. – Господи, как я рада, что у нас сын, с девочками так сложно теперь, и не углядишь, одно хулиганьё кругом.

В общем, ясно было, что и голуби как-то замешаны в злых делах Тобика, и, значит, я всё придумал правильно (только бы не уснуть).

Время не шло, и глаза слипались. Чтобы не уснуть, я решил считать до тысячи. Раз, считал я, два-а, три-и, четыре, пять, всё быстрей и быстрей. Мне нельзя было спать, но цифры набирали скорость, сливались в огненную летящую полосу, я не успевал сосчитать их, они превращались в слонов… Мне нельзя было считать слонов, я считал звёзды в прямоугольнике распахнутого окна. Их было восемьдесят семь и луна, а отец всё сидел у телевизора. Я считал Тобиковых голубей. По памяти. Вместе с Тобиком их было одиннадцать, они уходили в высокое светлое небо, а Тобик летел впереди стаи и улыбался безжалостно… Я ненавидел его, ненавидел за то, чтo oн не взял меня в голуби и вот летит, летит в вышине, а я остался внизу, я ненавидел его так, что зeмля ушла у меня из-под ног – и от испуга я проснулся… Темно и тихо было вокруг, в темноте жили только часы. Остальные спали. Сон мой забылся мгновенно, и я остался один в ночной тьме, решительный и испуганный. Было пора.

На улице стояла летняя ночь, теплая её мгла ласкалась, но настораживала дальним краем неба: там уже светлело.

Почему-то я совсем не боялся, наверное, впервые в жизни я не боялся ничего, только клацал зубами от возбуждения и лёгок и пуст был до звона, когда крался по пустому двору к голубятне. Голуби проснулись и, пока я лез наверх, перешёптывались тревожно.

– Вот тебе, гад! – сказал я счастливо, швыряя замок от голубятни в редеющую тьму (я давно выследил его секрет).

В голубятне ночной свет бил через клеть, голуби ворчали и громко хлопали крыльями, пока я открывал её.

…Но они не улетели!

– Кыш! – орал я на них злым шёпотом. – Летите, летите отсюда, сволочи!

Они не улетали. Урчали, забившись в угол, и не улетали, не улетали… Помню, я заплакал, я плакал, отчаянно обзывал их по-всякому, самыми грубыми словами, которые тогда знал, но все напрасно…

– Па-а Дону гу-уляеть!.. – раздалось вдруг за забором, и слёзы застыли. – Па-а Дону гу-у-уляеть казак молодо-о-ой!

Я выпал из голубятни и рыскнул в кусты акации: это был голос Тобикова отца, теперь – пьяный.

– Я те покажу… – донеслось из тьмы. – Ты у меня узнаешь!

Темная фигура, качаясь, маячила в сумерках. Начинался свет. Я сидел на корточках в пыльных кустах акации и больше всего на свете боялся, что пьяный голос Тобикова отца разбудит моих родителей, я боялся, я опять боялся… Мне надо было домой, но я боялся Тобикова отца: конечно, он обо всём догадается, если увидит меня… Всё-таки, за девять лет я очень привык бояться и теперь, перепуганный и несчастный, сто раз пожалевший о своей смелости, я сидел в кустах и не смел шевельнуться, а Тобиков отец, неверно, брёл к голубятне, и в руках у него моталась тяжёлая канистра.

– Я тебе! – всё твердил он, поливая голубятню из канистры. Светало, начинающееся утро пахло бензином. Залезть наверх он не смог, плескал снизу, чертя зигзаги, раскачиваясь всё сильней, потом у него долго не получалось зажечь спичку.

Я сидел в кустах и боялся.

Пламя ахнуло вокруг голубятни, взвилось вверх и сразу загудело, Тобиковы голуби шумно взметнулись над огнём, ушли в вышину и засияли в первом солнце.

– Ах ты! – с отчаянием взвыл пьяный. – Ax! – и, размахивая руками, побежал зачем-то в подъезд. Я мчался следом: домой, домой!

– А! – грохотало в подъезде по лесенкам. – Не уйдёшь!

Я забежал в спасительную дыру подъезда, но дверь наверху хлопнула, и неровный топот теперь понёсся вниз, на меня. Поскуливая от ужаса, я снова выскочил во двор, прятаться было негде, я вжался в стену, он не заметил, он проскочил мимо, а в руках у него тяжело и прочно торчало ружьё.

Первый выстрел грохнул совсем рядом, я зажмурился, и чуть позже что-то упало с неба, глухо стукнув по земле,

– Что? – сразу закричали из окон. – Что случилось?

– Горим! – ответили с балкона.

– О-о! Пожар, пожар, горим! – закричали голоса, хотя не горели, горела голубятня, и голуби носились над двором, такие отчётливые на рассвете.

Опять громыхнуло. Вскинув ружьё, Тобиков отец врастал в землю и стекленел, но не промахнулся ни разу.

Всего выстрелов было девять, я считал, вжавшись в стену. За миг до десятого во дворе появились милиционеры и скрутили пьяного. За ними, красиво алея, подкатила пожарная машина. Голубятня догорала, а Тобик стоял рядом и, когда её потушили, повернулся и пошёл прочь. Он ушёл первым. Потом ушли милиционеры, уводя с собой Тобикова отца. За ними отбыла пожарная машина. Тогда смотреть стало не на что – соседи отправились досыпать, и голубь остался один-одинёшенек в расцветшем небе.

Десятый, последний, он сделал прощальный круг над бездомным сиротским миром и, выученный хулиганом Тобиком, полетел по единственно знакомому, по запретному маршруту – туда, туда, за дальние дома, к окну на третьем этаже (он был почтовый голубь и верно исполнял свою службу).

Остальные же девять лежали в вытоптанной траве. К левой лапке каждого серой суровой ниткой прикручена была записка – клочок бумаги из тетрадки в клеточку, и на каждом бестолковым, отчаянным почерком негодяя Тобика написано было: «Юля, я люблю тебя! Василь».